Эх, раз, еще раз эх
Со знаменитым русским поэтом Евгением Евтушенко я не познакомился при следующих обстоятельствах. Разыскивая в 1997 году то ли томик Барта, то ли книженцию Вальтера Беньямина, то ли еще какой статусный корешок для только что купленного стеллажа, я шастал по мелким пыльным лавчонкам, где только редкий чих смущает тишину таких же, как я, любителей купить чего-нибудь про проперцию русского авангарда (только они потом в этой проперции разыскивают понятийный им смысл, а я просто ставлю на полку – стеллаж уж очень большой). В одной из них, бессмысленно ползая глазами по умным заглавиям, я вдруг спиной почувствовал какую-то угрозу, нервное шевеление и, обернувшись, увидел знаменитого русского поэта Евгения Евтушенко. Он наравне с нами запросто читал корешки. В магазине стояло библиотечное молчание, и минуты через две поэт не выдержал. «Ну что, возьмите, что ли, у меня автограф. Пока я жив», – сказал мэтр нашим спинам. Я не взял.
Теперь, после выхода на прошлой неделе подборки его новейших стихов, опубликованных зачем-то страдательной газетой «Газета», мне стало грустно за собственное бездушие. Поэт Евтушенко съездил в творческую командировку в Сибирь, откуда привез, например, такое обращение к молодым и прелестным жительницам Кемерова, Омска и Томска:
А у этих чудных чуд
как мне милость выпросить –
полюбить меня хоть чуть,
выкрасить
да выбросить.
Или совсем уж отчаянное:
не покойник ведь.
Ты возьми да познакомь
хоть с какой-нибудь.
Если бы Евтушенко внимательно читал любимого студенточками Бродского, то знал бы уже, что в провинции никто никому не дает. Вот и приходится большому русскому художнику, глотая скупую мужскую слюну, описывать ямочки на нецелованных щеках «кемеровчаночек» да вспоминать и описывать (с 17 по 25 января сего года) свой первый раз:
Ты пригрозила, вскинув ступку:
«Бесстыжий… Зыркать не моги!»,
и, сделав мне в душе зарубку,
легко переступила юбку,
и трусики, и сапоги,
став нежным ангелом тайги.
На прошлой неделе я не познакомился с еще одним большим мастером печатного слова, Эдуардом Лимоновым. Мастер презентовал свою новую книжку в магазине «Букбери», был, похоже, похмелен (после справленного накануне дня рождения), а оттого слегка вял, хотя бросал в толпу собравшихся почитателей горячие заклинания о Бакунине и Пугачеве, читал свою тюремную прозу, где зэки отбивали шаг и почки на зоновском плацу под рьяный Rammsten и мечтали о горячих трусиках жительниц (родного мне, кстати) города Энгельса. Я же пил японский чай с рисовыми зернышками и вел светскую беседу с лимоновским издателем, бывшим порнографом, философом Ивановым. На Иванове были светлые штаны, он сиял нездешним левобережным парижским шиком и собирался в Лондон. У стеночки стояла как влитая, не мигая печальными глазками, совершенно библиотечно-подвижнического толка девушка и держала в руках лимоновский томик. Повсюду бродили лысые, с поднятыми воротниками черных пальто, нацболы, парни, готовые хоть на каторгу, хоть на смерть ради любви к нашему народонаселению. В зале стояла жуткая духота, люди надышали на градусник градусов на 28, отчего мне быстро захотелось на воздух, на бульвар, где по случаю 23 февраля людей было совсем мало, и никто ни у кого не требовал ни любви, ни сочувствия, ни понимания, а разве что рубчик на выпить во славу защитников. Тут мне, если старорежимно соврать, «пришли на ум» стихи одного нищего поэта, прославившегося тем, что совсем не умел вступать с людьми в обычный такой человеческий контакт: хлеба попросить, обсудить погоду или поблагодарить за налитую чашку чая.
Горе и вам, взявшим
Неверный угол сердца ко мне:
Вы разобьетесь о камни,
И камни будут надсмехаться
Над вами,
Как вы надсмехались
Надо мной.